Моя книжечка, да, дошла! Если учесть, что пятница была говеным по всем пунктом днем, то эта новость стала мега-классной и сгладила все минусы. Фотосессия получилась небольшой, немного некачественной, но зато она передает весь спектр моих эмоций)))
КнижечкаКонверт фотографировать мы не стали - сразу сняли прелесть во всей красе.
О том, чтобы иметь у себя оригинал этой фото, я мечтала куеву тучу лет. И та-дам!
Для всех, кто без ума от Папани.
Танцоры такие душки! А от Ле Бьяна я в восторге больше всего)
Флошечка у меня аж два раза сфотографирован. Раз один.
Эстель шикарна. Люблю этот номер. Особенно в таком перевернутом ракурсе.
Виктим. Флошечка два. Справа Розенберг)
Бекстейджи наше все
Там и Мелисса, и гримеры, и всякие штучки-дрючки, создающие всю ту атмосферу волшебства. Ну и я))))))
читать дальшеВопрос на миллион. В какой отделение почты России (город, адрес, телефон) приходят все заграничные посылки? Я заказала месяц назад с французского амазона книгу, ее до сих пор нет. Меня уже спрашивает сам амазон, получила ли я посылку. В моей отделении почты книги еще нет. Я не знаю, куда бежать и что делать. Позвонила по бесплатному номеру, который указан на сайте Почты России. Там требуют номер ЕМС, который я не знаю - у меня есть только номер заказа, данный амазоном. Куда еще звонить? В Москву? В головной офис? Кто проебал мою книгу, где теперь ее искать?
апдответ магазинаhello it's the first time i send a book in russia i think it's also the last time. The book was send in the end of august (the 29th) i hope your order "ll soon arrive but it was long now. best regards POLYGLOT Мне ни холодно ни жарко, честно говоря...
fandom Francophonie 2012. Level 4. Quest 5. Миди. От NC-17(kink!) - до NC-21. Часть 3
Название: Третье правило Микеланджело Автор: fandom Francophonie Бета: fandom Francophonie Размер: миди (15 200 слов) Персонажи: Флоран Мот/Микеланджело Локонте, а также известные и не очень, выдуманные и не очень художники, артисты, поэты. Категория: слэш, АУ - РПС, ПОВ Флорана Жанр: драма, романс, флафф, историческая хроника Рейтинг: NC-17!кинк – NC-21 Краткое содержание: АУ, 1912 год, богемный район Парижа Монпарнас, встреча двух непохожих друг на друга мужчин. Автор старался использовать максимальное количество реальных фактов биографии людей, ставших прототипами персонажей, однако отдельные факты могут специально или случайно не совсем соответствовать действительности. Попытка стилизации текста под литературу начала XX века. Предупреждение: богема, употребление наркотических веществ, творческие эксперименты, кроссдрессинг Для голосования: #. fandom Francophonie 2012 - миди "Третье правило Микеланджело"
Любой век является подходящим сюжетом, кроме нашего собственного. О. Уайльд
Если вы вдруг когда-либо прочитаете этот текст и решите, что история посвящена богеме, то вы ошибётесь. Если вы подумаете, что этот текст обо мне – вы тоже ошибётесь. И он даже не о Микеланджело, по правде сказать. Во всяком случае, не только о нём.
Когда 12 мая 1912 года на уровне дома 79 по проспекту Мен разбился дирижабль "Мир", я находился в лавке своего отца на Кампань-Премьер, где, по обыкновению, разбирал документацию. Называлось это моё занятие громким словом "работа экономиста", хотя таковым я себя не считал, несмотря на соответствующее, тяготящее меня образование. Отец мечтал передать мне своё дело — он был владельцем трёх лавок, торговавших букинистической литературой, которая тем большим спросом начинала пользоваться, чем сильней разрастались совсем недавние сельские окраины Парижа, становясь пристанищем художников, артистов, поэтов и музыкантов всех мастей. Одни из этих творцов впоследствии прославились, имена других позабылись сразу после их смерти, но вместе они формировали в Париже накануне войны особенную силу. Потому что звание одной из культурных столиц Европы обязывает. Именно поэтому наш товар редко залёживался на прилавках. Порой к нам заглядывали даже совсем молодые девушки, дочери богатых родителей, одновременно испуганные и привлечённые открывающимися перед ними перспективами феминизма. Прочие перспективы — для тех, кто был в курсе последних мировых новостей — также были пугающими. А перед лицом больших опасностей люди становятся философами, дельцами или подонками. К нам заходили большей частью эти новоявленные доморощенные философы, отец представлял собой яркий образчик дельца, а я понятия не имел, кем являлся я. Мне было в ту пору двадцать четыре года, я был молод, одинок и не имел особых устремлений. И отец всё надеялся, что я хотя бы смогу очаровать одну из наших высокоинтеллектуальных клиенток. Меня передёргивало от одной мысли об этом.
Но я начинал говорить о художниках. Искусство всегда было идеальным способом сбежать от действительности. Тот, о ком я не могу не писать, умел это делать в совершенстве. Первое правило Микеланджело Локонте: никогда не быть в курсе последних новостей.
Новость о дирижабле принесла очередная клиентка, разыскивающая среди старинных томов труды автора, фамилии которого я даже не знал. Я вообще читал не так много в ту пору. Впрочем, ей не терпелось просто с кем-нибудь поделиться «ужасной вестью», а потому она не очень упорствовала в своих поисках. С её слов я и узнал, что дирижабль чудовищно большой и что там кто-то погиб. В любом случае, падение дирижаблей на Париж нельзя было назвать делом обычным, а потому после работы я, влекомый скукой и любопытством, отправился на проспект Мен, оценить реальные масштабы произошедшей там трагедии. Я также решил сделать крюк и забежать на де Флерюс за молоком. У кузины в этом месяце не стало молока, а «Нуриссон» поставляли самое лучшее парное молоко, которое покупали для невезучих кормящих матерей жители всего Монпарнаса. По пути мне в очередной раз предстояло удивиться, каким образом эти узкие, всё ещё очень сельские улицы, на которых запах от находящегося в зачаточном состоянии, но всё-таки автомобильного движения смешивался с вонью навоза и съестными ароматами из ближайших забегаловок, кто-то был способен считать поэтичными. Я не мог понять, чем они привлекали странных артистических личностей, которые в большом количестве околачивались на этой территории. Кстати сказать, на улице, где располагалась сейчас одна из наших контор, через два дома от неё когда-то жил поэт Рэмбо. Отец только раздражённо цокал, когда очередной наш чрезвычайно просвещённый клиент рассказывал ему о подобных вещах. Меня они и то интересовали больше.
Я как раз собирался перейти дорогу, когда увидел невысокого темноволосого, довольно оригинально одетого молодого человека, который, стоя на пути идущего на него автомобиля, — единственного среди конных омнибусов и повозок — что-то эмоционально кричал на итальянском располагавшемуся на обочине дороги по одну сторону со мной мужчине. Молодой человек экспрессивно, как умеют, кажется, одни итальянцы, размахивал руками, речь заставила его остановиться и развернуться к собеседнику, с которым они, видимо, о чём-то только что яростно поспорили. Настолько яростно, что он то ли не соображал, где сейчас находится, то ли не считал этот факт стоящим его внимания. Собеседник отвечал ему тоже на итальянском, они друг друга перебивали, взмахивали руками, словно не было между ними нескольких метров пространства, и не стоял один из говорящих самоубийственным образом посреди автомобильной дороги. Автомобилист стал сигналить, за что ему, сердито высовывающемуся из окна, как и веселящимся кучерам, тоже перепало что-то яростное на итальянском. Движение застопорилось, и, судя по тому, как автомобилист решительно дёргал дверцу своего Рено, очень вовремя для ненормального, стоящего посреди дороги, заклинившую, дело могло закончиться рукоприкладством. Но итальянцы всё-таки завершили свою перебранку. Стоявший рядом со мной мужчина стал махать рукой, явно призывая своего молодого собеседника вернуться с проезжей части на тротуар, что тот и проделал, мрачно поглядывая на товарища, а потом внезапно рассерженно глянул на меня, с интересом наблюдавшего за разворачивающимся на моих глазах действом.
— Скажите же, что это было глупым спектаклем, — внезапно обратился ко мне стоявший рядом со мной итальянец, насмешливо улыбаясь. — Обязательно нужно было устроить представление, словно избалованная дамочка. Недостойно творца.
Я удивлённо выслушал тираду, переводя взгляд с одного взъерошенного спорщика на второго.
— Кто бы говорил, Амедео! — тут же снова взорвался вернувшийся на обочину парень. — Твоя… твоя демагогия порой просто невыносима! Я говорил не о скульптуре нового времени, но ты всё время пере… пере…— тут говоривший видимо забыл слово на французском и снова что-то выпалил скороговоркой на итальянском.
— Извините нас, — его собеседник теперь улыбался мне; у него была приятная улыбка, и ещё я теперь явственно ощутил исходивший от него запах алкоголя. — Микеланджело, мы, кажется, уже разобрались. — Он вновь глянул на меня:
— Амедео Клементе Модильяни, к вашим услугам. А этот крикун — Микеланджело Локонте. Не присоединитесь к нам, раз уж мы познакомились?
Да, он был очень пьян, хотя держался с таким достоинством, что этого не было заметно с первого взгляда. Его товарищ был трезвее, а также по-прежнему довольно зол. От изумления я не нашёлся, что ответить.
Надо ли говорить, что до проспекта Мен в тот вечер я так и не дошёл, потому что свернули мы совсем в другом направлении? Почему я так поступил? Будет честным сказать, что мне давно хотелось чем-то разбавить свой консервативный быт, навязанный отцом. К тому времени я ещё не был знаком ни с кем из художников Монпарнаса, слова о скульптуре разбудили моё любопытство. А ещё мне банально хотелось выпить от скуки. Хотя на тот момент я и не подозревал, что сразу окажусь в самом знаменитом кафе перекрестка Вавен, там, где в эти годы собирались наиболее оригинальные творческие обитатели Парижа, а, возможно и Европы. Где Микеле, то есть Микеланджело, было самое место.
Глава первая Живая картина
Тонкая кисть из беличьего волоса скользила по моей коже, отчего становилось зябко. Рыжая полоса от плеча до левого соска, ещё один мазок — широкий и неровный, кистью чуть толще. Вода, в которой смачивалась кисть, была тёплой, но по гостиничному номеру гуляли сквозняки. Я задержал дыхание. «Тебе понравится», — сказал тогда Микеле и ошибся. Я боялся щекотки.
Конечно, моему перемещению из «Ротонды», где гуляющая и пьющая толпа отличалась исключительной разношёрстностью и пугающей меня с непривычки свободой нравов, в убогий гостиничный номер по Дю Депар предшествовала довольно обширная цепочка событий. Вся эта цепочка событий изобиловала моментами, которые я не помню, но рад, что не помню. Мне было достаточно одного незабытого ощущения — непривычной свободы и радостного единения с болтливой компанией, в которую включались художники, больше похожие на бродяг, бродяги, смахивающие на художников, разбитные девицы, сидящие на коленях по очереди у всех и брехливый тощий пёс по имени Бестолковый. Пса в «Ротонду», конечно, не пускали, но его всё равно провели после полуночи, бросали под стол кости, обсуждая с жаром символизм (я молча постигал азы поэтических изысканий современности) и прочие причуды и экспериментальные течения, которые Модильяни частенько осуждал, а Микеле так же регулярно защищал от нападок. Поступал так вальяжный Амедео, как мне казалось, всё больше из желания поддеть тут же возгоравшегося праведным гневом Микеланджело, чем для утверждения собственного мнения.
В ту ночь я был мертвецки пьян, впервые настолько сильно пьян после прошлогоднего приключения, когда отец едва не лишил меня наследства и работы. Такое ощущение, что раз в год во мне обязательно должно было проснуться нечто, весьма отличавшееся от моего обычного полусонного флегматичного бытия, когда я сутками напролёт пересчитывал доходы и убытки, а потом шёл в ближайшее более-менее приличное питейное заведение или растрачивал заработанное на подружек приснопамятной Жоржеты, которая когда-то первой скрасила одинокую ночь молодого холостяка. В общем, занимался всем тем, чем обычно занимались не отягощённые семейными узами и излишней щепетильностью скучающие молодые люди моего поколения.
В ту ночь я был исключительно пьян, иначе как было объяснить то, что слова Микеле о выборе художника, свободе творчества и прочая белиберда внезапно оказала на меня такое влияние. У Локонте было целое скопище идей и планов, один другого неожиданней и неисполнимей. Его влекло всё подряд — фрески, музыка, театр, скульптура, живопись и какие-то совсем уж извращённые придумки вроде «танца в тишине» и «живых картин». Про вторые он долго и с жаром рассуждал, говоря о какой-то «мёртвой коже-бумаге» и «живой коже», о мире идей, которые могут быть воплощены только на живом холсте, но никак не на тканной поверхности. Будь я немного трезвей, я бы покрутил пальцем у виска. Теперь же я даже умудрялся что-то у Локонте спрашивать, так что постепенно, когда выпитое уже не давало особенно бурно взаимодействовать и компания разбилась на более мелкие что-то обсуждающие группки, я оказался напротив Микеланджело. Я положил локти на залитый чем-то жирным стол и с пьяной серьёзностью выслушивал его излияния. И он уже не смотрел на меня мрачно и недоверчиво, а говорил, не переставая, мешая французский, итальянский и, почему-то, английский языки в малопонятный эмоциональный водоворот образов.
Помню, как он восклицал «ты не понимаешь!», а я утверждал, что всё прекрасно понимаю. Так продолжалось довольно долго, кошелёк мой постепенно истончался, а решимость росла, так что в результате мы уединились в гостиничном номере для творческих экспериментов.
В этой гостинице мало кто на самом деле останавливался на постой, однако снять номер на ночь было делом обычным. Я сам так порой поступал с тех пор, как провёл ночь с Жоржеттой.
— Ты не можешь этого не ощутить. Особенный мир… — сказал Микеланджело, разводя водой гуашь, которую в тот день взял с собой, рассчитывая поработать вне дома. Хорошо, что масляных красок у него с собой не было.
Я, честно говоря, не помню, что это за особенный мир, но он меня положительно заворожил, как и его создатель — проводящий по мне, раздетому до пояса, кистью.
— Я пробовал писать на женщинах за деньги, но за деньги — это не то,— сообщил он мне, запинаясь, с трудом подбирая и немного коверкая слова. От опьянения его акцент усилился.
Я ёжился от холода, смотрел в тёмный провал частично занавешенного окна и послушно кивал. У меня невыносимо чесалось под лопаткой, и я весь покрылся мурашками, отчего жутко смущался — все-таки, теперь холст не был достаточно гладок. Со стороны это, вероятно, выглядело очень смешно и глупо, но что можно было взять с двух молодых людей, которым в спиртное, как позднее я узнал, один очень по-итальянски крикливый художник и скульптор подмешал что-то из своих скромных запасов. Модильяни вообще был изрядным шутником. Он сделал это в момент, когда я и Микеланджело уже не были способны обратить внимание на странный привкус напитков, которые пили.
Эта ночь навсегда отпечаталась в моей памяти. Возможно, не очень точно, обрывочно из-за опьянения, но очень подробно и живописно — до запаха, до очертаний плясавших по стенам от масляной лампы теней. Слабый свет, которого вряд ли бы хватило какому-нибудь художнику, находящемуся в здравом рассудке, чётко обрисовывал выразительный профиль Микеланджело. Локонте напряжённо смешивал краски — кистью, а то и пальцами, потом вскидывал голову и смотрел мне на шею и грудь, словно я не был человеком больше, а превратился в его мольберт. Лишь много поздней я смог признаться себе, что такого одуряющего своим мистическим интимным уютом времяпрепровождения у меня до этого никогда не было.
Микеланджело водил по моей груди кистью, не обращая внимания на редкие длинные волоски, настойчиво обрисовывал соски, что должно было выглядеть пошлым и двусмысленным действием, но я, расслабившийся на узком матрасе, куда уложил меня Локонте, словно покачивался на палубе невидимого корабля и чувствовал себя превосходно. Мои мысли обрели оттенок и звук, разноцветные разводы на груди, как мне тогда казалось, обрисовывали меня самого, самую мою суть. Сейчас это выглядит бессмыслицей, но для опьянённого спиртным и наркотиком сознания оно представлялось невероятно значимым, особенным. Впрочем, я и теперь не могу с точностью сказать, не открылась ли мне случайно в тот момент какая-то истина. Даже не в тот момент, а чуть поздней, когда Микеланджело, отчаявшись изобразить всё, что собирался, с помощью кисти, принялся быстро и ловко проводить по мне пальцами, укладывая красочные разводы в нужной ему гармонии. У меня перехватило дыхание.
Если бы тогда я осмыслил происходящее как нечто эротичное, пожалуй, Микеле мог бы обзавестись синяком под глазом и парой сломанных рёбер. Но наркотик, принятый в первый раз, окрыляет разум. В тот момент для меня не могло быть ничего естественней, чем наслаждаться нежными прикосновениями его пальцев. Сам же Микеле думал только о живописи и вряд ли помнил о моём присутствии.
— Всё, — произнёс он, наконец, отстраняясь от меня и смотря на изображенное на моей груди. — Тут есть зеркало.
Я с трудом поднялся, всё ещё ощущая, как по моей груди ведут невидимые чуткие пальцы. Зеркало, маленькое и треснувшее с одного угла, находилось в дальнем углу номера, справа от окна. Я встал перед ним, пошатываясь, но увидел лишь абрис себя, нечёткую серую тень. Микеле поднёс к зеркалу лампу. Я спросил, что именно он изобразил, рассматривая текучие оранжево-красные в золото разводы. Это был огонь, конечно же.
— Нет, — сказал я, слегка разочаровано, — я не похож на огонь. Скорее… — в тот момент я зевнул, и Микеле негромко усмехнулся:
— Как знать.
Меня мутило от запаха горелого масла и краски, закружилась голова, я ухватился за стену и уронил зеркало. Это последнее, что я помню.
Понятия не имею, как удалось мне добраться до дома. Отец уже спал. На мои развлечения он не обращал никакого внимания, если я не прогуливал рабочие дни. Я каким-то образом доковылял до спальни и рухнул в кровать. В то утро я бы обязательно проспал, если бы смог по-настоящему уснуть. Но коктейль из одурманивающих веществ бродил в моей крови, так что я несколько раз выскакивал на улицу, меня рвало до желчи, и прохладный воздух ничуть не освежал. Мне всё казалось, что в спальне кто-то есть, мне казалось, будто я слышу голос Микеле, который насмешливо мне что-то говорит. Я переспрашивал, но ответа не получал.
Всё это привело к тому, что в пять утра я уже споласкивался в жестяном тазу, тщетно пытаясь отмыться от въевшейся в кожу краски. Бледный оттиск живописного костра так и остался на моей груди и не сходил несколько дней.
После бурного вечера и едва ли не более бурной ночи привычный вид из окна нашей утопающей в потрёпанных книжонках конторы казался ещё более серым, чем обычно. Но если раньше я воспринимал этот факт достаточно равнодушно, то теперь, когда меня тошнило и без этого вида, он мне показался просто невыносимым. Однообразие, к которому я был привычен, потому что ничего другого не знал, теперь резко контрастировало с яркой необычностью обителей «Ротонды». Я уже и не помнил, когда так смеялся над анекдотичными, конечно же, пошлыми историями, но Модильяни рассказывал их особенным образом — изображая всё в лицах. Прочие от него не отставали, разве что Микеле, пока не напился, ничего изображать не пробовал. Больше слушал, отсиживаясь в углу, как и я. Из-за этой схожести, пожалуй, я и обратил на него тогда внимание.
Ближе к концу дня, испортив очередной отчёт и уже желая поскорей сдохнуть, я твёрдо знал, куда подамся безрадостным вечером, если до него доживу. Разумеется, я раз десять пообещал себе больше не совершать идиотских поступков, вроде замены собой холста, но мысли о прочих развлечениях меня согревали ровно до того момента, как я подошёл к дверям «Ротонды», надеясь увидеть там хотя бы одно знакомое лицо.
Глава вторая Улей
У «Ротонды» я торчал пару минут, потому что из-за сильных запахов спиртного и еды тошнота вновь подкатила к горлу. И не успел я войти, как один из завсегдатаев заведения тут же поприветствовал меня поднятым стаканом.
— Амедео, — обрадовался я, мысленно прикидывая, сколько ещё наличности смогу оставить в «Ротонде», чтобы дожить до окончания месяца без долгов. Вчера я пару раз угощал новых знакомых, пользуясь своим обычным способом завязывания отношений, так что радость Модильяни при виде меня была вполне понятна.
— Знакомьтесь, — представил он меня двум своим товарищам, сидящим с ним за одним столом. — Флоран Мот — мой добрый друг со вчерашнего дня, щедрый обладатель хороших манер, отменного вкуса и очаровательной склонности к приключениям.
— С чего вы взяли? — заинтересовался я, присаживаясь за их столик.
— Вчера вы нашли общий язык с Локонте, — доверительно-насмешливым тоном сообщил мне Амедео вполголоса, — явив собой тем самым идеальный образчик представителя буржуазного общества, который без отрыва от корней все-таки обладает незашоренностью мышления и священным человеческим качеством — познавательным интересом.
Я, не удержавшись, усмехнулся, после чего мне были представлены товарищи Модильяни. Один из них к художественной компании не имел отношения, но волею судеб в данный период проживал в «Улье», а потому периодически общался с его разношерстными обитателями и гостями. Его звали Габриэль Вуазен, и на тот момент я, конечно, не мог знать, что разговариваю с тем, кто даст десять очков вперёд всем экзальтированным художникам и музыкантам. Мне впоследствии очень нравилось слушать истории этого обманчиво мягкого усатого человека. Такая самоирония, какая была у него, сама по себе — настоящий клад. Тем более для будущей легенды автомобиле- и самолётостроения, каким стал Габриэль, когда, несмотря ни на что, заново отстроил свою едва вставшую на ноги и почти сразу разрушенную наводнением два года назад фабрику. В 1912 году он как раз находился в весьма затруднительном положении, а потому, являясь исключительным авантюристом по характеру, легко находил общий язык с авантюристами от искусства, которым тоже нелегко жилось в материальном плане. Второго собутыльника Модильяни я не запомнил, и, вероятно, больше его ни разу не встречал. В тот вечер, уже спустя полчаса, я окончательно расслабился и весело смеялся, слушая историю Габриэля о том, как они с братом, сконструировав своё первое самоходное устройство, быстро привели его в негодность, попытавшись на нём перескочить через разлёгшуюся посреди просёлочной дороги свинью. В результате, только переложив из кошелька ещё некоторую сумму в кассу «Ротонды», я всё-таки вспомнил о Микеланджело, и даже спросил о нём у Модильяни, вызвав тем самым приступ пьяного веселья.
— Быстро же вы сдружились, — радостно отметил он, перевернув локтём полупустой стакан и отодвинув его от себя подальше. — Возможно, сегодня к ночи будет здесь. А, может, опять погружён в пучины вдохновения в своём свинарнике в «Улье». Его последние идеи даже мне кажутся чересчур своеобразными. Никак не могу убедить его заняться чем-то одним. И более понятным. Он слишком разбрасывается, и ведь уже не так молод!
— Разве? — удивился я, считая до этого момента Микеле своим ровесником.
— О, — улыбнулся Амедео, — вас тоже ввели в заблуждение его физиономия и все эти побрякушки, которыми он себя обвешивает? Он, кстати, и меня старше. Ему уже тридцать один год, если я правильно помню. В минуты меланхолии он любит это повторять.
Я был удивлён, честно говоря. Модильяни это заметил, мы перешли на тему времени и вечности, в которой я, как и во многом другом, о чём говорили в этих стенах, ничего не понимал, но, должно быть, казался идеальным слушателем — заинтересованно внимающим, да ещё и периодически оплачивающим выпивку. Мне же безумно нравилось находиться в кругу этих людей, неожиданно приятных мне, непривычно открытых и чуждых стандартным для моего круга темам политики и роста цен. Их прагматичность также была мне понятна и даже умиляла, так как Амедео очень уж выразительно поглядывал на меня, когда я доставал из кармана наличность. Возможно, он считал, что способен вытянуть из меня столько, сколько ему будет необходимо, задабривая беседами на темы живописи и литературы, но довольно скоро осознал, что ошибся, и оставил меня в покое. Благо до этого он успел привести в холодную пыльную каморку Микеле, которую тот величал своей мастерской.
Мы подались туда, едва стемнело, потому что Модильяни захотелось ближе познакомить меня с творчеством своего соотечественника, а также потому, что Габриэль, который в данный период также проживал в «Улье», собирался идти домой.
Несколько многоквартирных зданий и выставочных павильонов, десяток похожих на конуры домиков на засаженном платанами участке земли между скотобойней, стоянкой задержанного транспорта и железной дорогой на два десятка лет стали пристанищем для многих творческих личностей, которые не имели возможности снимать нормальное жильё и мастерские. «Городок художников» возник благодаря щедрому «папаше Буше», который на свои средства отстроил это удивительное место. Из-за тесноты и большого скопления народа творческую колонию прозвали ульем, и был этот улей даже не отдельным городом, а целой маленькой вселенной. Такой отдающей безумием обстановки я больше никогда и нигде не встречал.
Безумие это благосклонно раскрыло мне свои объятия, как только мы оказались на территории «Улья». На скамейках под платанами смеялись и плакали, декламировали стихи и пели, на земле стояли масляные лампы и пустые бутылки. Какая-то женщина пронзительно ругалась на немецком. На лестнице я запнулся о спящего, потом нас обогнали два парня, тащащие на второй этаж вёдра с водой. Микеле на стук в дверь сердито отозвался на итальянском, а потом и на французском:
— Занят!
— А я, между прочим, доставил к тебе будущего почитателя твоего творчества, а ещё немного выпивки, купленной на его средства, — насмешливо сообщил ему Амедео, открывая незапертую дверь. Я настороженно выглядывал из-за его спины.
Микеле, одетый в просторную тёмную рубаху и такие же штаны, сидел на матрасе, брошенном прямо на пол. Ободранные стены и скудность меблировки далеко не сразу бросились мне в глаза, потому что вокруг Локонте были разложены карандашные зарисовки, сразу привлёкшие моё внимание. Лишь поздней я заметил, что в комнате также были заваленный хламом стол, два кособоких стула и несколько коробок, заменяющих шкафы. Микеланджело выглядел хмуро, но, встретившись со мной взглядом, неожиданно радостно улыбнулся, и я невольно ответил на его улыбку.
— О, — сказал он, поднимаясь на ноги, — рад встрече. Я помню, что мы довольно быстро... разобщались... разговорились вчера. Это большая редкость в моём случае. Только, извините, я не сразу запоминаю имена, — он смущённо протянул мне руку и почему-то чуть втянул голову в плечи. Тогда я ещё не знал, что это была обычная для него манера.
— Ничего страшного, — отозвался я, отвечая на рукопожатие. — Флоран Мот.
— Я Микеле, — легкомысленно отозвался Локонте, торопливо рассовывая по углам листы картона, после чего пригласил нас усаживаться прямо на матрас. Я с любопытством разглядывал его скромное обиталище, где из-за множества скульптур, а также из-за полотен, прислонённых к стене, было просто негде вытянуться в полный рост на полу. Манеру письма, хоть и не разбирался в ней совершенно, я узнал сразу: густые мазки краски и протяжные, как я потом выяснил, чуть смахивающие на стиль Модильяни линии человеческих фигур в сочетании с геометрическими фигурами туманно-прорисованного фона. Чаще всего Микеле рисовал женщин, которых он никогда не знал. Заметив, что я, не слушая уже разговоров, рассматриваю рисунки, он нервно пояснил:
— Я рисую Италию.
— Романтик, — вздохнул Амедео, оторвавшись от стакана. — Он вообще чаще рисует женщин, и получает, скажу вам, неплохие деньги за портреты особенно продвинутых особ. Только вместо того, чтобы заниматься живописью и скульптурой, он всё время ударяется в философию.
— Мне нравится, — сказал я, почти не слушая излияний Амедео, и указал за завороживший меня портрет.
— Есть вкус, — констатировал Амедео. — Одна из лучших работ, признаю, даже мне почти нравится.
— Как я вам уже говорил, я — полный профан в живописи, — признался я, беря свой стакан, который предложил мне исполняющий роль хозяина Микеле, и не подумавший нас выпроваживать. Все-таки их стиль жизни притягивал меня всё больше и больше.
— Просто доверяй интуиции, ты совсем ей не доверяешь, — сказал Микеле.
— Второе правило Микеланджело, — загадочно оповестил нас Модильяни. — Я же говорил — философия.
Из той беседы, которую я опять же помню смутно — сказались вторые сутки неумеренного потребления веселящих веществ — я выяснил, что сейчас Микеле занят важным делом. Пробует писать Францию, но не видит образа.
Поздней в наших посиделках к нам присоединились артист местного театра Луи Жуве, удививший меня странностью своего произношения, за которым он скрывал заикание, и эксцентрик Грановский, из-за которого наша небольшая компания едва не рассорилась, обсуждая вопросы гения и посредственности. Однако скучно нам точно не было, а мне не было скучно второй раз за многие месяцы. Так что ничего удивительного не было в том, что рассвет застал меня спящим, не раздеваясь, на всё том же порядком грязном матрасе, в то время как Микеле, не тревожа мой сон, тихо работал над своей новой картиной.
Глава третья Второе правило Микеланджело
Лишь спустя минут десять я осознал, что всё это время наблюдал за Микеланджело, который, стоя ко мне вполоборота, взмахивал кисточкой, нанося мазки краски, и время от времени отступал от мольберта. Под его ногами на дощатом полу скрипел мусор, в приоткрытое окно врывался весенний ветер, развеивая густой запах краски.
Никогда не увлекаясь искусством и видя в полотнах лишь бессмысленные, но порой приятные картинки, на которые можно разок взглянуть, я всё-таки оказался привлечён духом этого самого искусства. Ведь как, по сути своей, это странно — человеку не требуется даже элементарных удобств, он не думает каждый момент о признании и тратит часы своей жизни не на попытки урвать кусок аппетитней, а на бессмысленную мазню по картону или полотну. И ведь и много веков спустя люди платят огромные суммы за картины ушедших мастеров, а то и за простую возможность взглянуть на потрескавшийся и поблёкший от времени холст. Меня это смешило и потрясало дновременно.
Вчера я впервые сказал про картину «мне нравится», и даже сформулировать не смог, чем именно. Это не было верное фотографическое изображение, женщина на полотне даже не была особенно привлекательной, но я почему-то смотрел на неё, не отрываясь. Испытывая... тёплое умиротворение, назовём его так. То же самое я испытывал и наутро, наблюдая за работой Микеле. Не было равнодушия и скуки, не было обычного для меня полусонного состояния, не хотелось поскорее залить его спиртным. Я и подумать не мог, что умею испытывать что-то подобное.
Мне абсолютно не хотелось вставать с матраса, похмельная тяжесть отошла на второй план, и я даже не сразу сообразил пошевелиться, когда Микеле внезапно взглянул на меня в упор, но растерялся, увидев, что я смотрю на него тоже.
— Доб-брое утро, — выдавил он, наконец, словно с трудом возвращаясь в реальный мир.
— Доброе, — сипло согласился я. — Прошу прощения, я немного...
— Всё в порядке, — тут же улыбнулся Микеле. — Только ты проспал рабочий день.
— Чёрт! — я резко сел на матрасе, не сразу вспомнив, что у меня выходной, после чего какое-то время справлялся с волной тошноты и пережидал приступ мигрени.
Как и следовало ожидать, в этом жилище было совершенно нечего есть, о чём Микеле мне и сообщил. Но зато была прохладная воды для питья и умывания — что меня вполне устроило. В процессе превращения себя в подобие человека я выяснил, что Микеле всё также пытается решить для себя, какой должна быть на его картине Франция, а ещё собирается сегодня представить на суд одной из заказчиц два законченных её портрета — на выбор.
У Микеле была эта странная привычка — рисовать сразу два-три экземпляра одного изображения, лишь немного друг от друга отличавшихся. Посмеявшись из-за этого над ним однажды, я получил свой портрет, сделанный в тройном размере — просто карандашный набросок, точней три наброска, один на другом.
Никогда нельзя было понять, чего же ожидать от него в следующий момент. Даже я не мог предугадать, несмотря на мою интуицию, которой поздней всё-таки научился доверять.
В то первое утро Микеле показал мне два наброска, на которых была изображена совсем молоденькая испуганная остроносая женщина, и спросил, какой, по моему мнению, она предпочтёт. Изображения не очень сильно друг от друга отличались, но я безошибочно указал на одно из них. Потому что мне показалось, что иначе и быть не может — оно было более светлое и чуть недосказанное. Я оказался прав. Я потом оказывался прав в большинстве случаев.
В тот день домой я так и не попал, хотя честно собирался избавить Локонте от своего навязчивого длительного присутствия ещё к обеду, но мы разговорились — сидели на лестнице, мешая пройти, Микеле скованно, как он делал очень многое, курил, рассказывая о том, сколько раз и какими способами пытался курить бросить. В тот вечер, если я ничего не путаю, в театре «Улья» ставили Мольера, там играл наш вчерашний знакомый, артистически заикающийся Жуве, который и пригласил нас на спектакль. Театр раньше я тоже не особенно посещал.
Спектакль мне понравился, как могло бы понравиться любое новое для меня представление. Яркость, эмоциональный подъём, единение зрительного зала, шутки, произносимые артистами – это всё воздействовало меня. После спектакля на выходе из зрительного зала нас догнал Амедео, приобнял обоих со спины за плечи, наваливаясь, так как ровно стоять уже не мог, и поинтересовался у меня, какую главную мысль я вынес из постановки.
— Отстань, — попросил за меня Микеле, впрочем, не очень настойчиво. Я же ответил на вопрос, не помню, что я ему ответил, но, кажется, что-то в духе рассуждений Локонте, получил в ответ тычок под рёбра и резюме:
— Ещё один романтик. Как я подгадал-то, когда вчера разбавил вам выпивку.
В ходе недлинной борьбы Амедео, крича, что мы — потерявшие совесть инквизиторы, признался в своём поступке с подробностями, после чего некоторое время артистично вымаливал прощения у рассерженного Локонте. Мы почти собрали вокруг себя толпу зрителей: стоявший на коленях Модильяни, разозлённый Локонте и я — пытавшийся встать так, чтобы казалось, что я не в этой компании. Надурившись вдоволь, мы заняли одну из скамеек неподалёку от чьей-то похожей на большую собачью конуру мастерской. Рядом с нами сушилось на низких, натянутых между конурой и молодым дубком верёвках бельё, на деревце спал, свесив ногу, большой, камышовой расцветки кот. Амедео откупился от нас чёрствыми бутербродами и бутылкой дешёвого вина. Спустя полчаса, мы пытались даже петь, но наши голоса вскоре заглушил некто, звучным баритоном читавший стихи метрах в четырёх от нас. За строениями чтеца было не видно, но при первых звуках его голоса Амедео и Микеле вскочили, сообщив мне, что на это явление я должен буду взглянуть лично.
«Явление» оказалось молодым полноватым мужчиной в шляпе и простом добротном костюме. Мужчина этот ничем не напоминал местного обитателя, если бы не те странности, что он писал в рифму. Местным жителем он, строго говоря, и не являлся, чаще всего просто заглядывал в гости к своему хорошему другу, Пабло Пикассо, который редко принимал участие в посиделках и пьяных игрищах, больше увлеченный работой. Апполинера же, как звали этого творца сюрреализма, местные знали преотлично, так как не раз и не два он принимал участие в ночной жизни «Улья». Я очень хорошо помню его в сумраке наступающей ночи, помню смутную притихшую толпу вокруг него, восторженно внимавшую, околдованную образами. Один из образов, честно говоря, заворожил даже меня.
—— Мелькают дни друг другу вслед, Как мыши времени, - и что же? Я прожил двадцать восемь лет. До крошки сгложен я, о Боже! —— пафосно выставив вперёд ногу, читал Апполинер.
— Коротко и точно, — заметил Амедео справа от меня. Я зачем-то взглянул на Микеле. Тот стоял, ссутулившись сильней обычного, и явно думал о чём-то невесёлом.
Модильяни мы потеряли в группе собравшихся и остаток вечера провели вдвоём, просто потому, что настроение Локонте, тихо заговорившего о том, что им достигнуто и что достигнуто не будет никогда, передалось и мне. Впервые я вдруг подумал о том, чего бы я хотел от своей жизни. Но пора было привыкать к тому, что в «Улье» задавались только те вопросы, ответа на которые я не знал.
Этот вечер стал первым в череде тех, что я провёл на территории «Улья», удивительным образом вписавшись в местный колорит, хотя не имел ни малейшего художественного таланта.
Май подходил к концу, было очень жарко, но привыкшие ко всему и не требовательные к материальным благам художники радовались тому, что сейчас не зима, когда очень холодно. Благодаря столь тёплой погоде, я и сам того не заметил, как стал проводить в какой-нибудь из коморок «Улья», в «Ротонде», «Хуторке», «Ле-Вигурелль», а то и в «Бати» больше времени, чем где бы то ни было. И свою работу в отцовской лавке возненавидел окончательно. Не высыпавшийся, я стал рассеянным больше, чем мог себе позволить порядочный бухгалтер, и отец, заметив моё явно выражаемое равнодушие к нашему общему делу, а также постоянный винный дух, что сопутствовал мне теперь, принялся увещевать меня, пытаясь наставить на истинный путь. Лекции я выслушивал с брезгливым равнодушием, не считая возможным возражать отцу, но и не принимая его слова к сведению. Мысль о том, что мне придётся как-то ограничить свои встречи с Микеле и его товарищами показалась мне просто смешной. Конечно, так прямо отец не высказывался, так как я не спешил представлять ему своих собутыльников, справедливо полагая, что общий язык они не найдут. В конце концов, отец сменил тактику, позволяя мне действовать самостоятельно, стал лично знакомить со своими постоянными поставщиками и наиболее влиятельными из клиентов, как бы демонстрируя своё доверие. В один из таких вечеров он, сам того не ожидая, поспособствовал окончательному моему разрыву с ним и нашим общим делом.
Пожилой, давно разведённый мсье Карно — любитель античной философии и старинных фолиантов, носил аккуратные острые усы, бывшие модными ещё, видимо, в эпоху Людовиков, но никак не в начале XX века, пенсне, делавшее его крупную фигуру его более комичной, а также небывалое самомнение — будто мантию. У этого любопытного представителя зажиточной буржуазии, владельца многих акров виноградников, обнаружился, благодаря моим осторожным расспросам, которые я затеял после упоминания им античного искусства, некоторый интерес к современной живописи. Относился он к ней скептически, как и многие люди, полагая, что современность не способна подарить миру что-либо по-настоящему стоящее. Шедевры — достояние прошлого, такова философия современного обывателя. Однако я, слушая о его пристрастиях, невольно перебирал в уме десятки виденных мной и ещё непроданных картин моих знакомых, в результате всё больше убеждаясь, что именно мягкие, очень женственные итальянские девы на полотнах Локонте - это то, что могло бы прийтись по вкусу бывшему вояке.
Здравый смысл, возможно, мог бы возразить, но существовало ещё и второе правило Микеланджело, которое вело меня в тот скучный вечер. Когда отец на минуту вышел из гостиной, я осторожно предложил господину Карно помощь в подборе картины для его заново обставленного кабинета. Карно понравилась моя мысль.
— Мне бы понравилось что-то… полное жизни, - пророкотал он, причмокивая и сыто посапывая, после чего сделал руками жест, будто обрисовывал у себя невидимую пышную женскую грудь, и рассмеялся. Я понятливо кивнул.
На следующий вечер Микеле удивлённо наблюдал за тем, как я сновал по его мастерской, перебирая картины.
— Я был бы счастлив, если бы ты спрашивал разрешения, – заявил он, наконец.
— Сам жаловался на недостаток средств, — ответил я ему, обернувшись. — У меня вчера появилась мысль, как это исправить.
— Неужели? — тут же заинтересовался Локонте, подходя ко мне ближе и отнимая у меня картон с незаконченным рисунком.
— Вот эта, — наконец постановил я, указывая Микеле на полуобнажённую наяду, уютно расположившуюся в морской пене. — Вполне похожа на Венеру.
Микеле с сомнением хмыкнул.
— Для Карно вполне достаточная степень схожести, – отмахнулся я, отступая от сложенных в углу картин и толкая Микеле плечом.
— Ты, кажется, намереваешься сейчас продать мою картину, не сказав мне об этом, — насторожился Микеле.
— Ты мне не доверяешь? — отозвался я, ни на минуту не усомнившись в собственной правоте. Это же Микеле. Я не считал дни своей жизни в тот период, и не подумал о том, что мы знакомы каких-то полтора месяца. Этого человека я видел практически каждый свой день и даже успел ему заплатить за свой портрет. Я знал его картины едва ли не лучше их создателя. И знал, что Микеле любил перечить, но никогда ещё он не спорил по-настоящему со мной. Однако сейчас Локонте был явно недоволен.
— А должен?!
— Второе правило Микеланджело, - обезоружил я его. — Микеле, всё хорошо, ты же сам был согласен их продавать. Время от времени. Я слышал его тихое прерывистое дыхание, за окном щебетали птицы и протяжно гудел поезд вдалеке, потом со двора раздался пронзительный женский крик, с клёкотом взметнулись с крыш голуби. При взгляде в окно заходящее солнце слепило глаза. Я обернулся, выжидательно посмотрел на Микеланджело. Тот пожал плечами и больше не возражал. Карно купил картину и посоветовал меня двум своим скучающим знакомым — именно таким образом я и обрёл себя. Ведь я всегда мог предположить и предположить верно, какому из респектабельных отцов буржуазных семейств, с которыми я был знаком благодаря отцу и его делу, придутся по вкусу мрачные наброски Сутина, для чьей гостиной писал очередной подробный пейзаж Мишель. Я мог предположить, какой из небрежных набросков Модильяни, которыми он всё время пытался оплатить выпивку, можно всучить очередной дрожащей на ветру чахоточной даме, мнящей себя большим знатоком искусства. Конечно, не обходилось без ошибок и неверных ставок, не обходилось без глупых случаев и провалов, но, тем не менее, я открывал парижским обывателям малоизвестных в ту пору и, в отдельных случаях, забытых после художников и художниц, находя одних для других. При этом я далеко не сразу научился отличать импрессионизм от фовизма, а кубизм и вовсе повергал меня в ступор. Я не знал художественной ценности творений, и если мне что-то нравилось — я не мог объяснить, чем именно, но я всегда знал что можно продать и что стоит купить. Вскоре я стал хорошим знакомым перекупщикам картин, одиноким поехавшим крышей коллекционерам, организаторам и меценатам. В отличие от не всегда презентабельно и адекватно выглядевших творцов, я казался полицейским и работникам выставок истинным представителем неспешной и добропорядочной французской буржуазии. Я отрастил бородку и сделал изящную стрижку. Я всегда хорошо одевался, и Микеле, чьими безумными бусами восхищался падкий на дикарские украшения Амедей, регулярно высмеивал мои «классические» предпочтения, которых я умудрился придерживаться, несмотря на скудность наших материальных средств и бедность быта в ту пору.
Само собой, я брал свой процент за осуществление «услуг», но никогда не брал сверх возможностей моих клиентов, никогда не рассчитывал подняться вверх по социальной лестнице. Я и раньше не был карьеристом, но жизнь в «Улье» окончательно изменила меня. Микеле меня изменил.
Он начал свою незаметную деятельность в этом направлении ещё в то самое первое утро, когда, как оказалось, делал набросок спящего, используя меня в качестве невольного натурщика. Он признался мне, что сделал это «не подумав», просто потому, что очень хотелось рисовать. Я «попался под руку». Когда я, пришедший в себя после пробуждения, всё-таки уговорил его показать мне начатую картину, он первым делом сообщил мне, что я вправе требовать с него двенадцать франков, но тех у него нет, и они вряд ли появятся в ближайшее время. Я же не слушал его смущённые шутки, молча изумляясь тому, что кто-то решил изобразить меня на холсте. Это было настолько смешно и невероятно, что я пообещал не только не брать с него денег, но и заплатить, если картина будет закончена, а я окажусь похожим. Я лукавил, уже в наброске себя я прекрасно узнал.
Глава четвёртая Рисуя Францию
Зёрна гашиша рассыпались по матрасу, две штуки скатились на пол. Микеле проследил за ними взглядом и покачал головой:
— Зачем тебе это?
— Мне сегодня отец прочитал достаточно нотаций, — возразил я, прерывая Микеланджело, и по-хозяйски развалился на застеленном старой простынёй матрасе. Наркотик, которым потчевали меня некоторые из моих новых знакомых, притуплял чувство меры и стыда, зато, как мне казалось, открывал передо мной бездны тех тайн мира, возможности увидеть которые я был лишён от природы. Или же она была скрыта слишком глубоко во мне. Теперь же я бросал взгляды на полотна Микеле, на которых краски оживали, волшебные пейзажи обретали глубину и наполненность, манили меня, отодвигая на задний план мысли об отце и связанных с ним неприятностях. Конечно же, он уже был в курсе, что сын его окончательно опустился, связавшись с таким сбродом, что и представить себе страшно. И невозможность пояснить ему, что происходит на самом деле, становилась причиной постоянного глухого раздражения. Он уже успел пообещать меня уволить, если я не образумлюсь. Но теперь я не пытался мысленно рассказывать ему всё, что о нём думаю, опьянённое сознание рисовало самые невероятные картины моего будущего, и голос Микеле доносился до меня словно бы откуда-то издалека.
— Мне просто интересно, чего именно сейчас тебе не хватает?
Я не отвечал и вскоре ощутил, как матрас слабо спружинил, почувствовал тепло тела Микеланджело, который улёгся сбоку от меня. Я шевельнулся, подвинувшись. Для пущего удобства пришлось лечь набок — иначе места не хватало, закинуть руку ему на живот. Микеле не протестовал, а я не замечал никакой странности, как не ощущал уже запаха краски — он въелся в мою одежду, стал частью моего существования, как стал им и Микеле. Это была странная дружба, родившаяся в молчании, потому что художник во время работы обычно почти не разговаривает, а его натурщик — тем более. Это была странная дружба, родившаяся на контрасте, а также из моего праздного обывательского любопытства и из попытки Микеланджело понять прагматичный Париж, который только тем, кто живёт не во Франции, кажется романтичным. Странным было то, что я искренне интересовался всем, о чём рассказывал Микеле. Он мог показывать мне, как смешивать краски, мог говорить о своей первой картине, на которой он изобразил мать. И после он писал чаще всего женщин, именно потому, что иначе уже не мог. Мама называла его неловкие полотна мазнёй и, смеясь, просила заняться делом. Странным было и то, что Микеле было интересно со мной, он явно проявлял свой интерес с самого начала, хотя и был, по сути, более закрытым, чем я, несмотря на богемный образ жизни. Ни ему, ни мне не надо было рядом друг с другом соответствовать стандартам, принятым в наших кругах. Он вовсе не был особенно эксцентричным в своей повседневной жизни, особенно богемным. Мне очень ярко впечатался в память тот его образ: застиранная тёмная рубашка с расстёгнутым воротом, на шее — практически ожерелье из побрякушек и талисманов, тёмные, волнистые волосы, закрывающие шею, которые если не были собраны в кривой хвост, то вечно торчали дыбом, характерный итальянский профиль — не чересчур выдающийся, гармоничный; скорбный или светящийся взгляд карих глаз. Он был невысок, в достаточной степени привлекателен, выглядел безобидным чудаком и умудрялся спать с некоторыми из своих не самых бедных заказчиц, ни с кем из них не встречаясь. Он нёс в себе и своём творчестве образ некой неземной Лауры, которая символизировала и его боевитую, судя по рассказам, мать, и его утраченную Италию, при этом ни с кем не заводя длительных отношений, пожалуй, даже не влюбляясь. В этом он походил на меня, а потому мы довольно мало разговаривали о женщинах обособленно от тем искусства или философии. Постепенно я навострился вести беседы на все эти возвышенные темы, прикидываясь знатоком, но не ощущая всего того, о чём говорил. Этим я прикрывал убожество собственного духа перед потенциальными покупателями творчества. Но перед Микеле мне не приходило в голову притворяться кем-то иным, кем я не был на самом деле. Он ценил меня и без этого. О да, мы подружились.
В дверь настойчиво забарабанили, и по характерным особенностям стука мы оба сразу определили, кто это может быть.
Тихий, сгорбленный нищетой и жестокостью этого мира человек перестал стучать, шаркая, пустился на поиски куска хлеба дальше. У меня в животе забурчало, но встать не было никаких сил. Деньги, вырученные за продажу очередной картины, подходили к концу, и следовало быть экономным. Слева от себя я нашарил на грязном полу кусок порванного картона, принялся обмахиваться им, словно веером.
— Опять разодрал, — пробурчал я, осознавая, что именно держу в руке. — Что на этот раз?
— Всё не то, — вздохнул Микеле. — Ничего нового. Мне нужно… что-то.
— Последняя натурщица ушла отсюда со скандалом, — хохотнул я, вспомнив забавный инцидент, свидетелем которого недавно стал. — Что нужно было ей сделать? Они же даже голыми позируют!
— Не то, — раздражаясь, повторил Локонте.
— Найди что-то новое. Рисуй куски протухшего мяса, как Сутин, когда не просит милостыню. Амедео так восхищается ими. Я иногда совсем не понимаю людей, но, видимо, в таких дурацких вещах и выражается творческая самобытность. Рисуй рыбные скелеты, собак, справляющих малую нужду, жуков на ромашке, голых мужчин. Какое тебе ещё разнообразие нужно?
Микеле чувствительно ткнул меня кулаком в бок, садясь на матрасе. — Ну и позируй мне, умник. Голым. Натурщики недешевы, а последние деньги…
— Да сколько угодно! — фыркнул я, привставая. — Всё что угодно, чтобы вернуть тебе вдохновение — я кривлялся, что было мне несвойственно, но гашиш всё ещё управлял мной, а Микеланджело был не тем, кого я хоть сколько-нибудь смущался в проявлении эмоций.
Микеле быстро встал, подошёл к мольберту, принявшись устанавливать последний чистый холст, на который пошли старые простыни, потом глянул на меня, словно бы чего-то ожидая. Он смотрел насмешливо и жёстко, уголки губ дрожали в чуть заметной улыбке. Я резко сел, ведомый раздражением, сарказмом и горячкой спора, принялся раздеваться. Запутался в рубахе, потом в штанах, умудрился запыхаться и немного порвать ворот, но в результате остался на матрасе в недвусмысленном виде.
— Сядь, — указал мне Микеле. — Нет, не так. Ноги согни, подтяни одну к груди, обопрись на колено. И не надо пялиться на меня, делай вид, будто смотришь вдаль.
Я исполнял все указания Локонте, насколько был способен их исполнить, и вскоре от непривычной необходимости так долго сидеть в одной позе неподвижно всё тело затекло, но Микеле принимался ругаться, давая мне определения, в меру остроумные и почти всё время неприличные, так что я старался не сдаться слишком быстро, чтобы окончательно не упасть в его глазах. А вот упасть на матрас очень хотелось. Я никогда не думал, что работа натурщика настолько сложна.
— Мне нужно гораздо больше времени, чтобы закончить картину, — услышал я голос Локонте, поняв, что уже завалился на матрас на спину.
— Давай завтра продолжим, — взмолился я.
— Завтра ты откажешься. Протрезвеешь и…
— Даю слово, что не откажусь. Только давай пока прекратим, я ещё не привык. И ногу пересидел.
— Хорошо, — вздохнул Микеле и, подойдя, швырнул в меня поднятую им с пола рубашку. — Одевайся, ещё не хватало, чтобы ты уснул тут в таком виде.
— Лучше бы ты из всех предложенных мной вариантов выбрал рыбные скелеты, — проворчал я, пытаясь, не открывая глаз, понять, где у рубашки ворот.
— Я не пишу рыбные скелеты, — отозвался Микеле.
— Зато пишешь раздетых мужчин?
— Я пишу Францию.
В ту минуту ответ показался мне вполне закономерным и, тем не менее, очень смешным. Потому я долго хихикал и икал в ткань наполовину натянутой рубахи, а Микеле посмеивался, глядя на меня со стороны и выпуская в открытое окно сигаретный дым, который смешивался с густым августовским воздухом, не желая покидать пределов комнаты. От запаха курева меня стало мутить, и я вскоре задремал, ни разу не усомнившись в своём праве спать в этой каморке, праве, которое Микеле также ни разу не попытался оспорить. До сих пор не могу понять, как я мог быть таким дураком.
На следующий день идея писать с меня Францию показалась мне… а, впрочем, я вновь расхохотался, едва вспомнил события прошедшего дня. Мы обедали или, если быть точным, вкушали очень поздний завтрак в «Хуторке», Микеле с набитым ртом убеждал меня, что теперь я не смогу отказаться от роли натурщика. Ведь я обещал.
— Микеле, погоди-погоди, — прервал я его, очищая куриное яйцо, — ты вообще в своём уме? Какая… прости, какая Франция?! Я?! Мне порой кажется, что это не я глотаю всякую дрянь, чтобы научиться мыслить шире. Но это… слишком уж широко!
— Почему? — Микеланджело упёрся локтями в стол, подпер ладонями подбородок. — Потому что не соответствует каким-то неизвестно кем придуманным правилам?
— Как минимум твоим! Ты рисуешь женщин.
— Теперь я понимаю, что не мог подобрать женский образ для Франции, потому что не видел её в этом образе.
— А вот это уже почти святотатство! Прекраснейшую из стран! Оплот… чего она там… дай вспомнить, как вещал Амедео — приют художественного сердца… или нет. Страна искусств, олицетворение красоты. Чёрт, я никогда так не научусь. Но думаю, ты меня понял.
— Понял. И не согласен, — Микеле хитро улыбнулся. — Флоран, оглянись вокруг, кого ты видишь в «Ротонде»? В «Улье», наконец? Нет, там есть французы, но сколько их там? Приют — да, но не наша родина. Франция даёт нам кров и возможность выражать себя… и внимает нам, более или менее. Она похожа на тебя. Мир промышленного неженского мышления, скучающий экономист, который, тем не менее, открыт новому, как открыт ему ты.
Мне стало обидно за свою страну, я некоторое время пытался возразить, но сформулировать свой ответ толком не смог и в результате заявил лишь:
— Ничего ты не понимаешь! Франция — прекрасна. Как богиня. Микеле вдруг улыбнулся, сыто прищурившись, внимательно всмотрелся в моё лицо и ровным тоном заявил:
— С этим я и ни думал спорить. Тебе никто не говорил, что ты красив?
Жоржетта была не в счёт. Я, видимо, покраснел, а ещё поперхнулся чаем и закашлялся, пытаясь прийти в себя, мученик изобразительных искусств. Микеле пояснил мне, что художник способен судить беспристрастно, когда выбирает себе натурщицу или натурщика — он имеет право рассматривать её, словно предмет, и также как о предмете, говорить об её эстетической ценности. В этом нет ничего постыдного или странного. Мне нужно было время, чтобы принять эту точку зрения, так что мы расплатились последними деньгами и отправились сбывать очередное творение пчелы «Улья», рассчитывая вечером заработать себе на ужин. Или очень поздний обед. Никогда в жизни мне так легко не дышалось, как в то странное, пьяное, наполовину нищенское лето. Я казался себе безумцем, и с гордостью носил это звание. Поздним вечером, не думая о завтрашнем рабочем дне, я второй раз позировал Микеле для его «Франции». Сначала я возражал, что совершенно незачем изображать меня в обнажённом виде, но Локонте, тоном, не терпящим возражений, заявил мне, что он уже сформировал свой образ Франции, а потому мне либо нужно раздеться, либо признать, что я не в состоянии сдержать собственное слово.
Меня смущал этот пункт ещё и потому, что сидеть мне приходилось так, чтобы демонстрировать себя во всей красе и мужественности. И я ужасно нелепо ощущал себя — постоянно покрывающийся мурашками со сжавшимся от нервозности мягким членом, сидевший в этой, как мне тогда казалось, нарочито-развратной позе. И Микеле придётся всё это писать. Я находился в постоянно эмоционально-возбуждённом состоянии, потел сверх меры и много душевных сил тратил на то, чтобы казаться хотя бы отчасти спокойным. Вместо этого воображение услужливо представляло мне картину того, как Микеле водит по холсту кистью, обрисовывая мускулы моего судорожно поджимавшегося живота, тёмную поросль внизу его, тонкой кистью в несколько взмахов изображает чуть изогнутую необрезанную плоть. Хотелось зажмуриться, но и это не спасло бы меня от моих фантазий. Я бросал испуганные взгляды на Микеле, но тот был слишком поглощён своей работой, глаза его сияли, и весь он, казалось, сиял, выражение его лица менялось едва ли не каждый взмах кисти. Я забывал о необходимости смотреть прямо, заворожено наблюдал за его работой, старательно опуская глаза всякий раз, как он поднимал голову. Микеле, я думаю, замечал мои взгляды, но никак не комментировал их, а я уже не ощущал рук и ног, и стыд в смеси с прочими, пока слабо прорисованными в моей душе эмоциями, выжигал меня изнутри.
«Тебе никто не говорил, что ты красив?»
Мне никто не говорил, что я — Франция. Пусть в глазах одного-единственного человека, но этого было более чем достаточно. Со стыдливым нетерпением, которое старался игнорировать, я ждал теперь момента, когда Микеле продолжит работу над картиной. И когда в третий раз мне пришлось обнажиться перед художником, смущение и растерянность уже не заставляли меня каменеть, а потому моё тело впервые выдало реакцию, от которой захотелось сквозь землю провалиться. Да, я по-прежнему воображал себе, как Микеле водит кистью по холсту, эта фантазия завораживала меня, кроме того, смотреть на незаконченное творение мне было запрещено, а потому мысли о том, каким оно может получиться в итоге, меня не оставляли. И запах краски, который я давно не ощущал, вдруг стал заметным, словно я вернулся в тот первый вечер, когда холстом Микеле был я сам. Воспоминание о нежных прикосновениях к моей груди оказалось настолько ярким, что у меня перехватило дыхание и сразу же потребовалось сменить позу. Обязательно.
— Что опять пересидел? — недовольно проворчал Локонте.
Я просипел что-то сдавленное, пытаясь отвернуться и вернуть контроль над дыханием, пытаясь отвлечься от мысли о кисти, мысли о пальцах, о том, что Микеланджело уже в тот самый первый вечер рисовал у меня в душе. Рисовал огонь, который теперь выжигал меня изнутри. Напряжённый член качнулся, когда я резко передвинулся, вставая на колени.
— Фло? — встревожено позвал меня Микеле, сократив имя до неформального домашнего прозвища, что делал очень редко, лишь когда выпивал. Ему не следовало этого делать — звать меня по имени, звать меня по имени так. Я постыдным образом запутался в собственных штанах и даже не услышал, как он обогнул матрас. Микеле присел на корточки, пытаясь заглянуть мне в лицо, потом рассерженно сдавил моё плечо, тряхнул меня: — Флоран, что случилось?!
Я как раз приподнялся, пытаясь натянуть скрученные штанины, взгляд Микеле растерянно метнулся по моему торсу вниз. Его прикосновение заставило меня дёрнуться от разлившегося по телу сладострастия, что в лишний раз подтвердило мои опасения — не только ситуация была виной случившегося. Она была катализатором, фантазия была спусковым крючком, но Микеле, которым я любовался, не отдавая себе в этом отчёта, несомненно, был первопричиной. Я слышал, что такое случается, знал, что так бывает, но знания мои ограничивались слухами и похабными анекдотами. Недопустимо приличному человеку… Я пытался осмыслить это, судорожно отшатнулся, попытался оттолкнуть его руку, чтобы, наконец, натянуть эти проклятые брюки и как можно скорее навсегда покинуть его мастерскую. Давление ладони Микеланджело стало ощутимее, он буквально навалился на меня, с отчаянием прижимаясь губами — сначала к щеке, промахнувшись, так как я мотнул головой, и лишь потом — к губам. В комнатушке стало слишком мало воздуха для нас двоих.
Я грязно выругался и ударил его — неуклюже махнул рукой, отталкивая, и не переставая ощущать на своих губах прикосновение чужих губ, запах табака.
Рубашку я натягивал, уже сбегая по лестнице. По пути я налетел на японца Фудзиту, который тут же певуче извинился передо мной, будто был виноват в моей неуклюжести, так, что у меня не хватило духу резко ему ответить. Зато Амедео и его спутнику я показал неприличный жест, словно все они провинились передо мной, словно сама атмосфера вседозволенности была виновата в моём падении. Растерянный и жалкий в своей трусости, я, запыхавшись, брёл куда-то по улице Данциг, на которой располагались мастерские художников, понятия не имея, куда меня несёт. Свежий воздух тоже не остудил меня, да и откуда ему было взяться в начале душного августа. Несло коровьим помётом, чем-то гниющим, химическим запахом растворителя, скошенной травой — воистину, достойное жилище людей искусства. Запыхавшись, я привалился к щербатой стене ближайшей постройки, вытирая пот со лба, и торопливо размышляя о том, куда мне теперь податься. Возвращаться к отцу после нашей последней дискуссии мне не хотелось, снять даже самую жалкую комнатушку было не на что — я умудрился забыть в мастерской Микеле все свои средства. На самом деле, там сейчас оставалось большинство моих вещей, так как я уже съехал от родителя, но ещё не обустроился самостоятельно. Кто ещё мог приютить меня в таком случае, если не Микеле? Удивительным образом в его мастерской нам не бывало тесно. Конечно, я внёс половину месячной оплаты, она была меньше, чем разовый обед в «Бати» и носила характер чисто символический. Для «Улья» такое положение вещей не было удивительным, иные русские художники умудрялись ютиться в помещении в несколько квадратных метров вчетвером. Да кто бы мне что сказал, ведь для многих постояльцев я стал настоящим спасителем. Меня ценили все эти отверженные приличным обществом искатели истины в нереальности, беглые, незаконно пересёкшие границу Франции, нищие, они ценили меня за то, что я мог хотя бы изредка сбывать плоды их творчества, позволяя не умереть с голоду. Но только теперь, оказавшись в буквальном смысле на улице, я понял, что «Улье» являлось ныне, по сути, моим единственным домом, а Микеле — единственным другом, который у меня когда-либо был. Оставалось разве что строить шалаш. И выть от тоски. Я даже пиджак не захватил. Поступок, достойный самой нервной из красоток, позирующих художникам в их мастерских. Редкие прохожие не обращали никакого внимания на сидевшего на обочине в траве истерично смеявшегося растрёпанного парня: здесь и не к такому привыкли.
Второй день подрят посвящен Алисе. Новый альбом шикарен. Гораздо лучше попер, чем Ъ с 20.12. Предыдущие мне нравятся больше в лайфах. А Саботаж - с первого раза вставил. Риффы немного угнетают, но в целом все отлично. Ах, воскресенье. Только тот, кто пашет как папа Карло пять дней в неделю по 8-9 часов, может понять, какой кайф я испытываю, отдыхая и наслаждаясь своими выходными. Организм отсыпается за тот пиздец, в котором я провела рабочую неделю. Волнует только один вопрос: куда я трачу все свои кровно заработанные деньги? За все переработки, стрессы и прочее я получаю достаточно, я довольна зп, но почему деньги исчезают со скоростью света?! Хватит жрать? Но в этом месяце я потратила на еду меньше, чем на одежду! Меня слезно уговаривают сгонять на выезд в Красноярск, но ДЕНЬГИ! Их реально нет, опять занимать? Т_Т На одной чаще весов займы и последующие за ними долги, на другой - концерт, алики и хороший секс. Дилемма! А я ведь еще на новосибирский концерт билет не взяла... А погода за окном шикарна. Последние, реально последние теплые дни. С октября начнется слякоть и осень((( Начинаю подсаживаться на фильмы фон Триера. Антихрист смотрела давно, по наводке Мышки три дня назад скачала Меланхолию. Сейчас на повестке дня - Рассекая волны. Если вставит, то буду смотреть остальные его картины. Пошерстила авито на предмет продажи котят. Кажется, меня стало отпускать. Три года прошло с ухода моей любимой кисы, наверно, пора снимать траур, ее место в сердце все равно никто не займет, так ведь? Объявлений куча, пока никто не зацепил, но если смотрю спокойно, значит, уже пора. Хочется теплое четвероногое существо рядом. Про человека не говорю, все-таки животные - это другое. Где же вы мои кисы и псинки? Всему свое время, я знаю. А вообще, жизнь - это прекрасно.
Трудовая неделя только началась, а мы уже пьем. Но без алко трудно выдержать тот пиздец, что обещает мне моя любимая работа. Нет, я не собираюсь нажираться до чертиков, но немного вина мне не повредит. Да и виноград очень вкусный. Сегодня мне вынесли мозг на ура, но сейчас, лежа в обнимку с буком, под одеялом, и глядя на любимых засранцев, мне так наааааа все пох, что пипец И даже шубрина Билла меня не может заставить перестать мимишкать Люблю их Безумно. До усрачки. До блядь голубых чертиков в глазах. Роооодныыыыеееее